Домой    Кино    Музыка    Журналы    Открытки    Записки бывшего пионера      Люди, годы, судьбы...   "Актерская курилка" Бориса Львовича

 

Актеры и судьбы

 

Translate a Web Page      Форум       Помощь сайту   Гостевая книга

 

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 

51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90  91  92  93  94  95  96  97  98  99  100

  101  102

 

Список страниц раздела

 


 

Пилявская Софья Станиславовна

 

Заслуженная артистка РСФСР (1948)

Народная артистка РСФСР (1963)

Народная артистка СССР (1991, за большие заслуги в развитии советского театрального искусства).

Софья Пилявская и Олег Янковский были последними, кто был удостоен этого звания


Отец Софьи Пилявской - Станислав Пилявский был польским дворянином. Он учился в гимназии в Вильно и в последних классах гимназии вступил в нелегальный марксистский кружок вместе со своим товарищем Николаем Крестинским, с которым в дальнейшем учился в Петербургском университете. В 1905 году Пилявский был арестован, но через год был выпущен на свободу. В 1907 году он женился, а спустя некоторое время снова был арестован, и в 1908 году был выслан на вечное поселение в Красноярск, где 4 (17) мая 1911 года у него родилась дочь Софья.  
 

В начале 1917 года Станислав Пилявский  уехал из Красноярска и, будучи единомышленником Ленина, фактически, помогал ему в подготовке революции. Следом за ним сперва в Петроград, а потом - в Москву, переехала его семья. После революции отец Софьи стал крупным партийным чиновником, и семья Пилявских, как и семьи многих высших партийных руководителей того времени, жила в Кремле. Софья об этом позже рассказывала: «В Кремле я знала каждый закоулок. Он тогда был другим - и с нестрогими порядками, с сочетанием несовместимых примет времени - вроде старого дворцового лакея, молящихся старух в храмах и латышских стрелков или кремлевских курсантов. На первом этаже Офицерского корпуса располагалась совнаркомовская столовая - своеобразный клуб, где ответработники, приходя кто, когда мог, общались вне работы. Обедали они так: ели суп, а «второе» укладывали в плоской таре в портфель - отнести домой. Ужин давали сухим пайком: полбатона из серой муки, кусок колбасы или сыра. В Кремле жили Сталины, Ворошиловы, Чичерины, Каменевы, Бонч-Бруевичи, Троцкие. Телефонов не было, срочные вызовы давались под расписку нарочным, и нам, детям, часто приходилось бегать в столовую к папам. Однажды, посланная с запиской к отцу, я выскочила из «вертушки», попала кому-то головой в живот и получила шутливый подшлепник. Что-то со смехом было сказано в ответ на мое «ой!» - и я влетела в открытую дверь столовой. Пишу так подробно потому, что человек этот был Владимир Ильич Ленин. Когда его хоронили, он показался мне совсем не крупным, не таким, как в раннем моем детстве. В 1924-м мне шел 13-й год, я понимала горе и тревогу отца и его товарищей. Дома их было не застать: сменяясь, они круглые сутки несли почетный караул у гроба. А со всех сторон страны, да и из-за границы ехали на похороны люди. Когда загудели заводы и паровозы, зазвонили церковные колокола, мы с братом стояли на стене Кремля, куда пускали по пропускам. Стало жутко. Прошло более шестидесяти лет, а я помню все, словно это было вчера». 

Мама Софьи была полькой из высокородной семьи, но ее бабушка тайно обвенчалась с обыкновенным шляхтичем и ушла из дому, за что ее так и не простили родители. В результате мама Софьи родилась в Польше, и воспитывалась одной из своих теток. А Софья Пилявская о своем детстве рассказывала: «Я родилась в мае 1911 года в Красноярске. Родители мои — поляки. В 1903 году отец вступил в партию большевиков. В 1905-м был первый раз арестован и пробыл в заключении около года. Из университета его исключили. Когда мне исполнилось 11 месяцев, мама повезла меня крестить в Польшу. По словам мамы, во время крестин я вела себя буйно. Крещена я тремя именами, как и полагается в католических дворянских семьях. У девочек первое имя материнское, у мальчиков — по отцу. Таким образом, я Софья Аделаида Антуанетта. Мой очень активный, выражаясь мягко, характер доставлял родителям и всем близким много хлопот. Брат Станислав был кротким, воспитанным мальчиком, во всем мне уступавшим. Обычно после мытья головы нам каждый раз

 закручивали волосы на папильотки нитками: маме хотелось, чтобы мы были в «локонах». Однажды в знак протеста я, раздобыв ножницы, срезала почти все свои волосы, устроив маме сюрприз. Хорошо помню воскресные завтраки и за столом, кроме членов семьи, большого, рыжего человека с добрыми, какими-то сияющими глазами — дядю Авеля. Его очень усердно потчевали, и он с аппетитом ел. Один раз, глядя на него, я просила: «А вы не лопнете?» — повергнув маму в панику, а отца в смущение. А дядя Авель только хохотал. Это был Авель Сафронович Енукидзе, член партии большевиков с 1898 года, тоже не по своей воле оказавшийся на берегу Енисея. Было мне лет пять, когда у нас появилась молодая красивая женщина — Елена Густавовна Смиттен, тоже член партии, высланная в Красноярск. Мы, дети, звали ее Лена. …Очевидно, это был конец 1916 года. Дядя Авель больше у нас не показывался. А в самом начале 1917 года уехал в Петроград отец, а с ним и Елена Смиттен. Мои родители разошлись. Позже, когда и мы перебрались в Петроград, узнав, что Лена тяжело больна, беременна, лишена элементарного ухода и лекарств, наша непрактичная, в чем-то наивная, плохо приспособленная к тогдашней очень трудной повседневности мама нашла единственно правильный выход: она просто приказала привезти Лену к нам, и отец подчинился. Только став взрослой, я поняла всю сложность взаимоотношений моих родителей в то время. Поступок матери для меня — высшее проявление духовности и нравственного начала. Я бесконечно благодарна моим родителям за то, что они сумели уберечь нас, детей, от непонятных нам тогда драматических жизненных поворотов в их судьбе и воспитали в абсолютном уважении, любви и преданности: мама — по отношению к отцу, а он — по отношению к маме». 

В начале зимы 1919 года на семейном совете было решено определить Софью в «лесную школу», где родители оставляли детей, оказывавшихся без должного присмотра дома, или вовсе этого дома не имевших. Софья со слезами подчинилась, и мама привезла ее на станцию Мамонтовскую, где в одноэтажной деревянной школе было несколько комнат, тесно в ряд стояли железные кровати с тюфяками, тонкими одеялами и подушками. Софья Пилявская позже рассказывала: «Две суровые воспитательницы, сторож и повариха, а главное - много стриженых наголо девочек, одетых кто во что, вышли поглядеть на новенькую. Я закаменела от страха, когда в адрес мамы посыпались словечки «Барыня!», «Буржуйка!» (она была в потертом, еще сибирском пальто из жеребенка с котиковым воротником и такой же шапке). Мне отвели кровать у окна, мама пошептала мне по-польски о том, какая я хорошая и терпеливая, что надо слушаться и что она приедет в воскресенье. Проводив ее, я вернулась в комнату и увидела, что в моем бауле хозяйничают большие девочки. Разбрасывая мои пожитки, они со смехом кричали: «Подбирай, буржуйка!» Подбирать я не смела и, сидя на краешке кровати, в страхе разглядывала своих товарок. Одна из них спросила: «Как твоя фамилия?» Я ответила: «Зося Пилявская». Пошептавшись, они стали выкрикивать: «Пиявка, пиявка, Зыза!» Хорошо, что я не заревела... В столовой меня посадили тоже с краю. Давали кашу-размазню в оловянных мисках и кружку морковного чаю. Сидевшая рядом девочка прошипела: «Оставишь полкаши». Я оставила. Я очень их боялась. Сразу после еды погнали спать. Пододеяльников не было, от одеяла шел чужой запах.

Я втянула под него пальтишко, положила под голову мешок, который мама сшила из наволочки с диванной подушки, и затаилась. В эту ночь мешок был мокрым от слез, но даже шмыгать носом я не смела. Когда утром воспитательница зычно крикнула «Вставать!», я увидела свой пустой баул. Исчезло все, а главное - кусочек мыла. Вытерлась не помню чем, только не полотенцем. «Почему опухла? Почему красная?» - спросила одна из начальниц и отослала меня как больную лежать. Никто мной не интересовался, девочки с криком носились по саду. Наверное, они не были злыми, наверное, в их коротеньких биографиях было много трудного, а я была им чужая. Здесь никто никого ничему не учил. Все болтались без занятий от еды до еды, воспитательницы следили только за тем, чтобы не было побегов и серьезных драк. Меня так и звали Пиявкой и Зызой, но больше особенно не задирали. Наверное, сочли очень глупой и от глупости - тихой. К маминому приезду у меня созрел план бегства. Денег на билет не было, да и в какую сторону ехать, я не знала, а потому решила: когда мама пойдет обратно, я потихоньку последую за ней и обнаружу себя только на станции. И вот мы сидим на дровах за террасой, я поедаю привезенные лепешки и складно вру: девочки приняли хорошо, уроки проходят интересно, кормят вкусно... Когда после проводов я возникла перед мамой со своим мешком, лицо у нее стало испуганное, потому что я сразу заревела во всю мочь и, захлебываясь слезами, стала рассказывать правду. Она тоже заплакала. Дома, вымытая и счастливая, в чистой постели, я блаженно провалилась в сон. Но еще не раз мама или брат будили меня, когда я кричала по ночам». 

В 4 классе маленькая Софья всерьез увлеклась театром и, по сути – ничем в школе не занималась, кроме подготовки своих театрализованных представлений. Она сама ставила спектакли в школе, и как девочка переходила из класса в класс – было мало кому понятно. Сама Софья Пилявская об этом рассказывала: «К тринадцати годам я уже целиком была во власти театра. За два года (конечно, в ущерб школьным наукам) пересмотрела множество спектаклей 1-й и 2-й студий МХАТа, а некоторые спектакли — по несколько раз. Совершенно не понятно, как меня переводили из класса в класс! Запомнились только уроки литературы и истории, которые очень интересно вел наш классный руководитель Головня. …Наверное, мне было лет четырнадцать или меньше, когда я решила поставить в школе спектакль. В свой план я посвятила Тоню Шибаеву — мы сидели с ней за одной партой. Она была первой в классе по точным наукам и снисходительно давала списывать контрольные. Тоня Шибаева не выразила восторга и посоветовала мне заниматься делом, пока меня не выгнали из школы. Я кинулась за помощью и советом к мальчишкам. Среди них я была «свой парень», так как участвовала во всех проделках, драках и розыгрышах. Решено было идти к Головне. Он выслушал нас и дал согласие. Почему-то остановились на «Женитьбе» Гоголя. Стали распределять роли. Нашлись две тихие, покорные девочки, согласившиеся играть Агафью Тихоновну и сваху. Тетку невесты мы просто вычеркнули — не нашлось охотниц. Мальчишки разобрали все роли, кроме Подколесина: «Он много говорит и старый». Я нахально заявила, что сама его сыграю. Головня посмеивался. Текст учили, вычеркивая все, что было непонятно или казалось лишним. Не помню, кто был Кочкаревым, но помню, что мы с ним все время спорили и поносили друг друга. Я кричала, что театр мне известен лучше, чем ему и вообще всем, а в ответ слышала, что, «если девчонка будет представлять старика, какой это театр?» Все «артисты» должны были достать себе длинные брюки — верх нам казался непринципиальным. Юбки и шали выпрашивали у нянь и бабушек. У моего брата были единственные приличные выходные брюки. На них я и нацелилась, поклявшись вернуть в целости. Штаны «Подколесина» оказались в поперечных складках, так как брат был высокий. В мамином халате, с трубкой на палке я являла собой зрелище немыслимое. К тому же в день «премьеры» мальчишки подстригли мне волосы — для достоверности. Когда дали последний звонок (у нас даже был «помощник режиссера», он же суфлер) и занавес, судорожно дергаясь, раздвинулся, в зале раздались смех и шепот. А когда я начала говорить — смех перешел в хохот. Головня шикнул, и зал затих, но ненадолго. Беда была со свахой и Агафьей Тихоновной. Сваха, выйдя на сцену, стала унылым ровным голосом произносить слова. Я же, старательно «представляя» Подколесина, попутно руководила ею: «Сядь! Встань! Громче! Не туда пошла!», а она еще больше робела. Снова хохот и какие-то реплики из зала. А в общем, мы имели успех. Толкая друг друга, мы выходили на поклоны. Девочки жалели меня за изуродованные волосы, а мальчишки одобряли за «жертвенность». Головня, пряча улыбку, хвалил — и мы были горды. Мама встретила меня испуганным возгласом: «Децко мое!» — глядя на стриженную клоками голову, а увидев брюки брата, впала в тоску: от булавок остались дырки, к тому же, зацепившись за что-то, я выдрала небольшой клок ткани. Брат возмущался очень бурно, так как в то время порвать выходные штаны было почти трагедией. В итоге дома было решено «больше не пускать ее бегать по театрам»…

 

После своих театральных «успехов» в школе юная Софья решила пройти экзамен у Зинаиды Сергеевны Соколовой, старшей сестры Станиславского. Позже Пилявская рассказывала: «К началу 1927 года я окончательно решила, что, кроме театра, у меня другой дороги нет. В любом качестве — но в театр! И я решилась проситься в класс-кружок, который вела старшая сестра Станиславского — Зинаида Сергеевна. Надо сказать, что в доме у нас обычно говорили по-польски, а раньше родители часто говорили между собой на французском. Брат и я тоже говорили по-польски, знали разговорную французскую речь, а по-русски говорили только вне дома. Моя мама до конца своих дней думала по-польски, переводила мысль на русский и говорила с очень сильным польским акцентом. Я же не выговаривала букву «л» и очень нажимала на шипящие «ч», «ш», «щ», произнося их жестко. Наивно полагая, что моя речь не может стать препятствием к поступлению, я приготовила монолог Фленушки из романа Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах» и огорошила Зинаиду Сергеевну своим произношением: «Мне про мужа гадачь не приходица, с измауства жиуа я в обичели и спознауась я с жизнью кеейною». Выслушав меня терпеливо, Зинаида Сергеевна сказала мне ласково: «Милая барышня… Должна вас огорчить. Сильный польский акцент почти не исправим, и на русской сцене вам вряд ли удастся быть». Не помню, как добрела я домой. Там, наревевшись вдоволь, я заявила домашним, чтобы при мне не смели говорить по-польски. С тех пор я исключила для себя язык моих родителей. По нескольку часов в день я упорно твердила одну и ту же фразу и с величайшим трудом, очень медленно пыталась говорить по-московски — округло, мягко произнося гласные, убирая жесткость согласных. Читала, строго соблюдая знаки препинания, повышая и понижая голос по законам классической речи. Для домашних моих это была пытка, но они кротко терпели. И осенью 1928 года я опять предприняла попытку поступить в класс  Соколовой. Читать решила тот же репертуар. Зинаида Сергеевна довольно долго с любопытством смотрела на меня, потом улыбнулась (а была она строгой), сказала: «Не ожидала, молодец, я буду советоваться с Константином Сергеевичем. Наверное, я вас возьму. Приходите завтра…» О том, что я принята в студию, сказала отцу только после первого занятия. Мое сообщение взволновало его, но поздравил он меня сдержанно: «Старайся, надейся, увидим».

Тем не менее, первая встреча Пилявской с Константином Сергеевичем состоялась

 намного ранее, когда будущей актрисе исполнилось всего 9 лет. Когда Пилявская вместе с матерью и старшим братом делили квартиру с артистами Большого театра Александром Богдановичем и Марией Гуковой. Однажды маленькую Софью удивило оживление, начавшееся в коммуналке. «Сегодня к нам придет очень важный дядя, — объяснила ей причину суматохи дочь Богдановича Таня. — Он самый главный в Художественном театре. Такой же, как Шаляпин в Большом» На самом деле родители Тани переживали из-за того, что им нечем было угостить важного гостя. «И вот звонок, — много лет спустя писала Софья Станиславовна в своих мемуарах. — Александр Владимирович открывает входную дверь, жена рядом, и из-за их спин возникает фигура гиганта в шубе, шапка в левой руке, и где-то очень высоко надо мной — серебряная голова и сияющее улыбкой прекрасное лицо. С гостя снимают шубу… и уводят в столовую. Мы выползаем из нашего укрытия и начинаем детально изучать шубу, шапку и огромные фетровые боты с отворотами. И тут я ставлю свою ногу в тряпочной самодельной туфле поперек этого бота… Так я впервые «соприкоснулась» с великим Станиславским». Как оказалось, Константин Сергеевич приходил приглашать соседку Пилявских преподавать в своей оперной студии. Та согласилась, благодаря чему Софья вместе с подругой получила возможность бывать в знаменитом особняке Станиславского в Леонтьевском переулке, где Станиславский проводил репетиции.
 В Студии Художественного театра Пилявская познакомилась со своим будущим мужем, актером Николаем Дорохиным. Какое-то время о браке знала лишь мать Софьи, а ее отец так и не успел познакомиться с зятем. Узнав о том, что Соня вышла замуж, Станислав Станиславович в один из выходных с женой и дочерью пришел в гости в новую отдельную квартиру, которую получили молодожены. Дорохин в это время находился на съемках, и знакомство было перенесено на понедельник. Однако в понедельник отец дочери так и не позвонил. Софья Пилявская рассказывала: «В конце 1937 года позвонил отец, занимавший ответственный пост в Верховном суде СССР, и весело сообщил, что ему назначена примерка нового костюма — первого после семнадцатого года — и что он просит меня поехать с ним. Договорились, что созвонимся в понедельник. Однако в понедельник звонка от отца не последовало. А во вторник утром от домработницы папиной семьи я узнала, что он арестован. Когда я сообщила о случившемся директору театра Боярскому, он тихонько, почти шепотом, сказал мне: «Все, что я могу для вас сделать, — пишите заявление об уходе по собственному желанию». И продиктовал мне текст. Я написала и поплелась домой. Одной, в пустой квартире, мне было очень тяжело. Я все ждала, что меня вызовут в администрацию театра для официального сообщения о моем увольнении, но проходили дни, меня вызывали на репетиции, и я участвовала в спектаклях. Как мне потом рассказали, Константин Сергеевич, когда ему сообщили о моих обстоятельствах, отказался визировать мое заявление и порвал его. Очевидно, меня оставили в театре, не желая спорить со Станиславским».

 

«Десять лет без права переписки» — таков был официальный ответ властей родственникам Станислава Пилявского. О настоящей судьбе отца Софья Станиславовна узнала только полвека спустя: несколько дней его с другими арестантами в закрытом товарном вагоне возили вокруг Москвы, создавая видимость отправки на Север. А потом, доставив на Лубянку, и не добившись нужных показаний, расстреляли. О жизни после того, как она стала «дочерью врага народа», Софья Пилявская рассказывала: «Нам рассказали, что мой брат уволен с работы, дочь отца от второго брака исключена из комсомола. Отца обвиняли в сотрудничестве с тремя разведками (по числу знания языков?!), газеты не стеснялись в выражениях: «волчьи глаза матерого хищника», «подлый изменник» и т. п… Отношение окружающих было разное: большинство избегали, кто-то сочувствовал открыто (таких было мало), а кто-то - только взглядом, кивком, наспех. Фадеев, заходя к нам, прижимал меня к себе и говорил: «Ну прости, ну прости меня!» …Когда на спектакль приезжало правительство, за кулисами было тесно от незнакомых людей и "штатские" перед моим выходом на сцену проводили руками по бокам (нет ли оружия?). А сколько пришлось претерпеть мужу из-за того, что я стала дочерью «врага народа»! Первый инфаркт случился у него в 33 года, последний - в 48. А где-то между - повестка из НКВД. Его вынуждали к «сотрудничеству». Сперва вежливо, потом все настойчивей, с намеками – «не выпустим». Физически его не тронули, но к концу «беседы» - когда поняли, что он не согласится, - не выбирая выражений, срываясь на крик, смешивая матерные слова с угрозами, стуча кулаками по столу, выгнали».
 Софья Пилявская, тем временем, продолжала работать в театре. Она рассказывала: «Очень просто и доброжелательно приняли меня в свой круг красивые молоденькие актрисы Нина Ольшевская, Ирина Вульф и прекрасная Вероника Полонская (за год до моего появления в театре она пережила гибель Маяковского, и сейчас еще на ней лежала печать того потрясения). У моих новых подруг были мужья, а у Нины и необыкновенно обаятельный смешной малыш лет двух-трех - будущая звезда Алексей Баталов. Я часто помогала купать его. Когда Нина стала женой Виктора Ардова, в их доме я встречала Олешу, Светлова, Ильфа и Петрова, Эрдмана, познакомилась с опальной Ахматовой и ее сыном... На репетиции «Мертвых душ», где у меня была такая фраза: «Ах, боже мой, Павел Иванович!» - я впервые увидела Булгакова. Элегантный, холодный, даже чуть чопорный с чужими, на генеральном прогоне «для своих» он был взволнованным, восхищенным, благодарным. Однажды Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна пригласили нас на слушание «Записок покойника» («Театральный роман»). Было так интересно узнавать скрытых под смешными псевдонимами мхатовцев! Мы буквально падали со стульев, так это было остро, а иногда и беспощадно».
 Так же Пилявская много рассказывала в своих воспоминаниях о Константине Сергеевиче Станиславском: «Начиная с осени 1934 года, Константин Сергеевич редко бывал в театре, а с начала сезона 1935 года врачи совсем запретили ему приезжать в театр. И вот однажды он вызвал меня к себе домой. И сказал: «Почему вы так самонадеянны? Думаете, что всего достигли? Верите комплиментам? Почему не приходите ко мне? Я могу вам помочь. Почему вы перестали учиться? Ведь так просто позвонить по телефону и узнать, когда я свободен. Меня предали «старики»! Не верят в Систему. Но вы — молодежь, должны использовать мой опыт». Тоскливо и страшно было его слушать. Ведь Константин Сергеевич не знал, что к нему не пускали даже «стариков», которые хотели только навещать его, не затрудняя делами, не говоря уж обо всех других! Домашний доктор Шелогуров держал в постоянном страхе супругу Станиславского, говоря ей, что малейшее волнение может трагически отозваться на сердце Константина Сергеевича, и она верила, и деликатно отстраняла даже близких старых друзей. Его отгородили от всех глухой высокой стеной. И никто не смел открыть ему глаза, потому что это действительно могло кончиться катастрофой. И что я могла сказать этому гениальному человеку — Учителю с верой и непосредственностью ребенка?! Ничего. Отпуская меня, Константин Сергеевич сказал: «Дайте мне слово, что придете. Приводите своих молодых товарищей. Может быть, еще не все потеряно!» И я дала слово — и солгала.

Константин Сергеевич вправе был думать, что я тоже предала его. Вспоминается еще один давний случай со спектаклем «Фигаро». Когда дошло до сцены суда, мы, несколько актеров, стоявших на сцене на балконе, вдруг увидели, как в ложе открылась дверь и, пригнув свою прекрасную белую голову, появился Станиславский. Мы шепотом вниз: «Ка Эс!» (Так почти все в театре за глаза называли Константина Сергеевича.) Что тут началось на сцене! Как засверкал темперамент, как яростны стали схватки «противников»! Судья — Тарханов и его присяжные, не видя ложи и не слыша нашего шепота, секунду недоумевали, а потом включились, подхватив этот бешеный внутренний ритм. Как говорил Константин Сергеевич, ничто не слишком, если есть на то право, то есть — талант. Публика восторженно реагировала и после конца акта благодарила актеров громом аплодисментов. В начале последнего антракта всех участвующих позвали в нижнее мужское закулисное фойе — вызывал Константин Сергеевич. Когда мы пришли, там уже был весь мужской состав спектакля. Константин Сергеевич стал говорить, что он рад тому, как сохранился и, более того, расцвел спектакль, благодарил за полную отдачу сил всех исполнителей. Как же было стыдно (и наверное, не мне одной) за то, что не всегда этот шедевр Станиславского игрался так, как для него. Вспоминаются гастроли Художественного театра в Киеве в 1936 году в помещении Театра имени Франко. Задолго до начала каждого спектакля у театра шумела взволнованная толпа, а по окончании эта же толпа — молчаливая, сосредоточенная — ожидала появления своих кумиров. Сейчас вряд ли кто-нибудь из артистов представляет себе, какая это была горячая любовь, какое поклонение! Каждый из них был национальной гордостью — и не менее. Тогда наши драгоценные «старики» были еще в полной силе, они играли много и с радостью, не берегли себя, и зрители платили им горячей любовью. В один из вечером мы небольшой группой подошли к входу гостиницы и увидели, как со стороны театра двигается довольно большая толпа и над ней возвышается Василий Иванович Качалов — его несли на руках, как знамя, а он — в одной руке пенсне, в другой трость, лицо растерянное — восклицал: «Друзья, прошу вас, не надо, прошу вас!» Василия Ивановича бережно донесли до входа в отель, поставили на ноги и устроили овацию. Однажды актер Миша Названов не успел подхватить падающего Качалова, и тот упал в рост. Названов даже заплакал от страха, а Василий Иванович в антракте уверял всех, что специально просил изменить мизансцену. А я, стоя на выходе за спиной Книппер-Чеховой, нечаянно наступила на шлейф ее платья, и, когда Ольга Леонардовна быстро двинулась к выходу на сцену, нитки затрещали. Я обмерла и чуть не ахнула в голос от ужаса. Ольга Леонардовна на ходу обернулась ко мне и приложила палец к губам. И после на мои извинения — никаких замечаний, ни малейшего раздражения. Вот такими были наши неповторимые «старики». И порядки, установленные ими в театре, были иными, чем теперь. «Старики», да и все мы приходили в театр за полтора-два часа до спектакля. На сцену проходили не позднее второго звонка, а некоторые и по первому. Театр для каждого был священным местом, и спектакль, действие, актерская работа и вообще всякая работа по созданию спектакля были превыше всего».

 После того, как началась Великая Отечественная война, в октябре 1941 года труппа МХАТа была эвакуирована в Саратов. Об эвакуации Софья Пилявская

рассказывала: «Помню, по приезде расположился наш табор в театральном буфете. Я задремала и вдруг проснулась. Прямо надо мной сидела и принюхивалась большая крыса. Замерев, я в ужасе смотрела на нее. Увиденное казалось мне символом всего тоскливо-мучительного, что ждало нас впереди. Как только в городе узнали о нашем приезде, цены на рынке подскочили. Почему-то нас не любили (и это мягко сказано) жители окрестных сел и кое-кто из саратовцев. Однажды я, замерзшая, в коротких резиновых ботиках, достояла свою очередь за картошкой, а торговка с воза отрезала: «Проходи-проходи, курчава шуба!» (на мне была шуба из мерлушки). Я чуть не со слезами спрашивала, почему, но никто не вступился: все боялись, как бы и им не отказали. Наша коммуна кормилась, доедая привезенные из Москвы остатки круп, жаря оладьи Бог знает из чего и на чем. Неприкосновенный запас муки, заветную банку консервов и тайный «погребок» мы хранили для новогоднего праздника. За стол тогда вместе с нами сели драматург Николай Эрдман и поэт Михаил Вольпин, которых незадолго до этого незаметно увели наши мужчины, которые оказались на станции при выгрузке заключенных из теплушек. В гостинице их отмыли, сожгли лохмотья, подлечили... А в новогоднюю ночь в дверь постучали, и вошел военный: «Эрдман и Вольпин здесь?» Наступила мертвая тишина. Увидев наши лица, вошедший улыбнулся: «Не пугайтесь, их приглашают в ансамбль НКВД как авторов». Ах, какое мы испытали облегчение! Все кинулись обнимать порученца, чем-то поить, кормить, играли туш на гитаре... Вот такие сюрпризы преподносила тогда судьба. После праздников решили «делать коммерцию». Ведущая актриса держала на руке розовое в оборках концертное платье: «А вот кому, вечернее!» Замшелый дед, колупая Колину калошу, спросил меня, сколько. «Триста рублей», - заученно ответила я. «А по харе тебе этой калошей не дать?» Появилась тетка с маслом в двух бидонах: «Меняю на колун». Кто-то из наших сбегал за топором. Тетка сплюнула:

«Колун, который на шею, - дочка замуж выходит». Еще она купила мое платье: «Не больно модно - пуговиц мало, но у мине пять кобылиц-дочек, какой-нито сойдет». Наши над моим рассказом смеялись, а я ночью тихонько ревела от обиды... Однажды на стене умывальника в гостинице появилось объявление: «Вчера я забыл здесь мыльницу с кусочком мыла - надо бы вернуть. Иван Москвин» (уж не знаю, вернули ли, но записка эта сейчас в музее театра). В ноябре 42-го появилась уверенность, что самое страшное позади. Театр возвратился в Москву, Школа-студия МХАТ приняла первых абитуриентов».
 Осенью 1943 года МХАТ отправил на фронт большую группу артистов для обслуживания воздушных частей  Западного фронта. В состав бригады вошла Софья Пилявская с мужем Николаем Дорохиным. Она рассказывала: «Помню наш приезд в женский летный полк. Невозможно было поверить, что все эти девочки (а иначе их назвать нельзя, самой старшей было 20 лет) летали на грозных бомбардировщиках, которые фашисты называли «черной смертью», а самих летчиц — «ведьмами в ночном небе». Летали каждую ночь бомбить вражеские города, делая по нескольку боевых вылетов. Мы будто попали в гости к веселым девчонкам, которые говорили сразу все вместе. Перебивая друг друга, они рассказывали нам, что у них случилась одновременно и радость, и беда. Одной из девочек на днях присвоили звание Героя Советского Союза, они на радостях стали ее качать, уронили, и теперь она лежит в землянке с ушибами и со сломанной ногой и плачет. После концерта, который принимался восторженно, нас повели в землянку, где лежала заплаканная героиня. Мы и сами едва сдержали слезы. Это была необычная землянка: у коек — тумбочки, полочки, на них вышитые салфеточки, игрушечные зайцы и цыплята, на подушках — думочки, накидочки. Казалось, что это спальня школьниц. Героиня — белокурая, стеснительная и счастливая — что-то радостно лепетала, а увидев наших киногероев, только ахнула. Однажды ехали мы, казалось, голой степью, покрытой кое-где каким-то грязным снегом, и только мелькали столбики с названиями сожженных деревень, да местами виднелись черные печные трубы. И вдруг видим: зашевелилась какая-то кочка или холмик и из-под него появилась фигура. Мы остановились и пошли к этой фигуре — что-то черное, в отрепьях, возраст не определить, а на руках худенький мальчонка лет трех, тоже оборванный, и правой ручки нет по локоток. Пока мужчины бегали к машине за всем, что можно было отдать из вещей и еды, женщина рассказывала: ей 23 года, муж воюет, всю деревню сожгли немцы, многих угнали, а кого и убили. Она с сынишкой спряталась, а потом, когда опять немцы проходили, один из них ел, а ребенок-то голодный, не понимает, что это не человек, ручку протянул, а тот и отсек…»

В 1954 году Софья Пилявская стала педагогом Школы-студии имени Немировича-Данченко, выпускники которой в скором времени стали основой труппы театра «Современник».

 

 

Дом Актёра. По долгу памяти. Софья Пилявская / 2002 /
 

 

 


Софья Пилявская рассказывала: «С осени 1970 года в нашем театре произошли большие перемены. «Старики» второго поколения решили просить Олега Николаевича Ефремова взять на себя обязанности главного режиссера. В то трудное для театра время еще шли по инерции крупные старые спектакли, но как бы уцененные, со многими заменами, а новых значительных пьес просто не было. Оставшаяся режиссура театра и большая часть актеров с пристальным вниманием следили за рождением «Современника», тем более что почти вся его труппа состояла из выпускников Школы-студии. «Современник» открылся, набирая силу, и скоро стал любимым театром Москвы, властителем дум молодежи 60-х годов. Таким образом, выбор Олега

Николаевича Ефремова на должность «главного» стал закономерным. Большая заслуга Ефремова в том, что он нашел для наших замечательных «стариков» нужную пьесу. Для меня дорогой памятью этого времени стал спектакль «Соло для часов с боем» по пьесе Заградника. В этом спектакле был идеальный ансамбль «стариков» второго поколения Художественного театра: Андровская, Грибов, Яншин, Станицын и Прудкин. Выпускал спектакль Олег Николаевич Ефремов. Сроки выпуска были короткими, и еще на публичной генеральной мы слышали, как они трогательно шепотом подсказывали друг другу текст. «Старики» были очень взволнованы — они как бы держали свой последний экзамен. Ольга Николаевна Андровская и Михаил Михайлович Яншин были уже смертельно больны. Вскоре после премьеры их обоих привозили на спектакли из кремлевской больницы, и даже врачи, вначале категорически запрещавшие им играть, поняли: артиста нельзя остановить, нельзя ему помешать быть на сцене, пока держат ноги. То же самое было потом и со Станицыным. Его увезли со спектакля — он потерял сознание, сойдя со сцены. Смертельно заболел и мой дорогой друг Алексей Грибов. Мне жаль, что, несмотря на счастье выбранного мною пути и работы в самом прекрасном театре, который я застала еще в зените славы, на счастье встреч со многими замечательными людьми, о которых молодежь может знать только из литературы, в этом моем рассказе много грустного и даже тяжелого: трагическая потеря всех близких, война, уход из жизни многих измученных ею людей. А мне еще надлежало жить и привыкать к новому театру, со всеми его для меня радостями и со всеми бедами».
 

В течение своей долгой творческой биографии Софья Пилявская, к сожалению, относительно немного снималась в кино. И все же она запомнилась зрителям. Михаил Козаков рассказывал о Софье Пилявской: «Я начал в 1980 году, в 1981 «пробивать», а потом ставить «Покровские ворота». Я наметил на роль тетушки Костика именно Софью Станиславовну. Костик - интеллигент, приехавший в Москву, и тетушка его - настоящая московская интеллигентка. Ну, кто мог лучше Софьи Станиславовны Пилявской с ее красотой, (а она была красива до конца жизни), с ее безупречными манерами, с ее очарованием, сыграть эту роль. Она не просто ее потом сыграла. Если эта картина вообще существует, надо благодарить мне и всем нам, в первую очередь, кроме автора пьесы,

 Софью Станиславовну Пилявскую. Когда положение стало совершенно критическим… Я знаю хорошее отношение тогдашнего главы Гостелерадиофонда Сергея Лапина, всесильного чиновника, друга Брежнева, человека образованного, надо сказать, умного, но очень жесткого. У него чутье было, что можно, а что нельзя ставить и показывать... В общем, зная его хорошее отношение к мхатовским старикам, я говорю: «Софья Станиславовна, спасите меня, попросите приема у Сергея Георгиевича, он вам не откажет, поговорите с ним, уговорите». Как теперь говорят, «уболтайте» его. И она это сделала».
 

Кавалер ордена Трудового Красного Знамени (1948)

Лауреат Государственной премии (1951, за роль Христины Падера в фильме «Заговор обреченных»)

Кавалер ордена Почёта (1996, за заслуги перед государством и многолетний добросовестный труд)

Кавалер ордена «За заслуги перед Отечеством» III степени (1998)

 

Софья Пилявская прослужила в МХАТе имени Чехова до 2000 года. Сама она никогда не разделяла театры на «ефремовский» и «доронинский», так как для нее Художественный театр был только один, созданный Станиславским и Немировечем-Данченко. 

Софья Пилявская умерла 21 января 2000 года на 89-м году жизни в кремлевской больнице. Незадолго до смерти она сказала: «Я так не хотела дожить до столетия МХАТа. А вот дожила. Я так одинока»… Ее похоронили на Новодевичьем кладбище рядом с мужем. Неподалеку от нее похоронены Чехов, Книппер-Чехова, Тарханов, Москвин и Немирович-Данченко.

 

 


Леонид Филатов подготовил о Софье Пилявской передачу из цикла «Чтобы помнили». 

 

 

 

 

 

Софья Пилявская и Николай Черкасов в фильме "Все остается людям"