Домой    Кино    Музыка    Журналы    Открытки    Страницы истории разведки   Записки бывшего пионера      Люди, годы, судьбы...

 

Несвоевременные мысли по поводу и без...

 

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81  82  83  84  85  86  87  88  89  90

 

  Гостевая книга    Форум    Помощь сайту    Translate a Web Page

 

Список статей

 

 

Валентин Распутин. Возвращение к России.

 

 

Затесь первая («затесями» в Сибири называют зарубки на память). За Распутиным не заезжаем, он приходит к автобусу пешочком, с тяжелым грузом книг. Свою ношу, как крест, всегда несет сам, не позволяя даже близкому окружению подыгрывать его известности.

 

Затесь вторая. В честь приезда писателя в детском приюте приготовили кедровые саженцы для закладки аллеи. Перед самым началом одна из организаторов, все внимательно осмотрев, выбросила из мешка «бракованный» кедрик. Распутин этого не видел. А когда подошел — подобрал с земли росточек со сломанной вершинкой и пошел его сажать вместе с сиротской ребятней.

 

Затесь третья. В Юголоке на сцену вышла бабушка Екатерина Петровна Пушмина. Вежливо поздоровалась с «товарыщами». И начала «сказывать», как однажды загоревала о погубленной ангарской красоте. А подруга возьми и спроси: «А ты Распутина знашь? Наш парень, обо всем этом пишет». И стала бабушка Катя в семьдесят лет учиться сама грамоте. Да не с букваря начала, а с распутинской книги «Живи и помни». Несколько месяцев ее одолевала. «Не напрасно сердце билось — прочитала!» — сказала это, поклонилась и зашагала в радости на свое место.

 

Затесь четвертая. Разговариваем с главой района Владимиром Денисовым. Он сетует, что весь бюджет расходуется на выплату зарплаты. На развитие ничего не остается. Не живут, а выживают. Лесозаготовительные предприятия с трудом находят рабочих среди местного населения. 70—80 процентов трудоспособных — уже не работники. Водка сгубила. Вот и получается, по Распутину, что настоящего народа в Усть-Удинском районе — только треть.

 

Из современных сибирских классиков остался только Валентин Распутин. Но его голос почти не слышен. Я приехал в Иркутск, чтобы встретиться с ним.

 Узнать о причинах его затворничества. Ведь после появления повести «Пожар», в последующие семнадцать лет, он напомнил о своем существовании всего лишь несколькими рассказами.

Но было еще и другое. Более важное…

Не давал покоя разговор в больнице с Виктором Петровичем Астафьевым. Он уже чувствовал, что жить ему осталось совсем немного. «Болезненных» тем я с ним не затрагивал. Тем более не касался его разлада с Распутиным. Два величайших писателя после многих лет душевного единения стали как враги. Различия в общественных позициях образовали в их отношениях непреодолимую пропасть.

Для Астафьева это было наболевшим. Он сам мне поведал о том, что читает Распутина. А потом сказал: «Мог бы Валя и приехать…» Распутин не приехал. Астафьева вскоре не стало.

Иркутская встреча мне нужна была, в первую очередь чтобы рассказать об этом астафьевском откровении… Как камень с души снять.

— О чем разговаривать?! Зачем?! Кому это сейчас нужно! — категорично звучал из телефонной трубки голос Распутина. — Я больше двадцати лет занимался публицистикой. Ничего не изменилось. И вообще, мне некогда. Послезавтра уезжаю на родину.

С большим трудом, но мы все же договорились встретиться на следующий день, правда с его непременным условием: «Не больше пятнадцати минут на весь разговор».

Нежданно выпавшее свободное время я потратил на прогулки по старому Иркутску и беседы с горожанами о Распутине. Из двадцати человек — четырнадцать знали, о ком идет речь. Больше того — ни от одного из них я не услышал дурного слова о Распутине. Своеобразную черту под разговорами подвел свободный художник Александр Чегодаев. Посетовав на давний отказ Распутина позировать для портрета, он уверенно заявил: «Даже если он больше ничего не напишет, все равно войдет в историю как величайший писатель. Его «Прощание с Матерой», «Последний срок», «Живи и помни» будут читать долго».

Я понял, что те отведенные для беседы нищенские четверть часа ничего не дадут в постижении Распутина. Нужно ехать с ним на родину, в далекий Усть-Удинский район, откуда он пошел во взрослую жизнь.

Хотелось понять, как этот мальчишка из голытьбы, знавший «яблоки только по картинкам», а далекий город по рассказам, — выбился, как говорили раньше, в люди.

Он был из такой глубинки, что стал первым в своей Аталанке, кто поехал в райцентр за… средним образованием.

Ему, скорее, было уготовано потеряться в этой жизни. И никто бы его за это не осудил.

 

К самому себе 

 

Распутин принял меня недоверчиво. Для ангарцев это характерно. Сначала прощупают твои намерения, а потом или найдут мягкий предлог указать на дверь, или одарят хлебосольным гостеприимством.

Мы беседуем о Сибири, а между нами незримо сидит настороженная птица общения. Чувствуется: одно неверное слово, словно хруст ветки под ногой, и она стремглав бросится в небесную синь открытого окна. Ни диктофон, ни блокнот я так и не решился достать. Наконец душевные камертончики сверены.

Утром едем в Усть-Уду.

— Валентин Григорьевич, у меня такое чувство, что сейчас Вы, как Игреня из «Последнего срока», выезжаете на характере...

— Может быть. Сомнения, по правде говоря, посещают часто. Уныние тоже случается. Иногда и безнадежность полная бывает. Но нельзя… Нельзя этому поддаваться. И главное — нельзя свое мрачное настроение высказывать публично. Это же сказывается на других.

— Тяжело Вам было пробиваться к признанию из своей родной Аталанки?

— А у меня все как-то само собой получалось. Школа. Университет. Еще до его окончания начал работать в иркутской молодежной газете, где была по-настоящему творческая обстановка. Из одиннадцати журналистов — семь членов Союза писателей. Все писали рассказы, и я писал. Потом — «молодежка» в Красноярске…

— Вы начинаете рассказывать биографию…

— А что вы хотите услышать?! Ну, была у меня ломка. После деревни работа в газетах потребовала нивелировки языка. И мне приходилось поддаваться на это. Ломать себя. Но очень скоро я опамятовался и понял, что это не мое. И как только я вернулся к родному языку — мне стало гораздо легче…

До таежной Усть-Уды мы добрались часов за пять. Именно здесь он заканчивал школу. Об этом периоде у него есть почти документальный рассказ «Уроки французского», по которому был снят одноименный фильм. Распутин шутит по этому поводу: «Теперь, когда мне хотят сделать приятное, говорят: читали, читали ваши «Уроки…» — и начинают сообщать киношные подробности, которых нет в рассказе».

Поразительно, но его бывшая учительница французского волей судьбы оказалась во Франции. Случайно зашла в парижский книжный магазин, увидела на обложке «В. РАСПУТИН», открыла книгу ради любопытства и тут же прочитала ее на одном дыхании. Спустя десятилетия они встретились в Москве.

В родную школу Распутин не заглядывал почти пятьдесят лет. Когда зашел… Память тут же подсказала, казалось бы, совсем забытое… Сохранились даже истертые временем деревянные ступеньки. Вот только большинство из тех, с кем он когда-то по ним поднимался, — ушли из жизни. И он потом с горечью скажет уже много-кратно проговоренное: «Странно: почему мы так же, как и перед родителями, всякий раз чувствуем вину перед учителями? И не за то вовсе, что было в школе, нет, а за то, что сталось с нами после».

«После» все деревни по верхней Ангаре спешно переселили. Людей посрывали с мест. Их родные земли оказались на дне искусственного моря. Братская ГЭС тогда гремела на всю страну. Слезы и боль ангарцев были заглушены грохотом турбин. А Валентин Распутин возвращался в свою новую Аталанку по новому «морю». Помнит до сих пор, как «пароход «Фридрих Энгельс» подходил к берегу буквально по лесу, раздвигая кроны деревьев. Их ведь не вырубили, так и оставив на дне. Все делали в спешке. Даже некоторые кладбища не перенесли. О живых тоже вспомнили в самую последнюю очередь».

После встречи с родной землей Распутина больше не надо было уговаривать высказаться.

— Я все время спрашиваю себя: что же так тянет сюда? Ведь никогда здесь, на Ангаре, не было легкой жизни. Всегда было трудно. А после перестройки она стала совсем гнетущей. То есть физически жизнь, может, раньше была и хуже, но нравственно, духовно... Такое ощущение, что украли у нас за прошедшие годы Россию.

Приезжаешь в свою Аталанку… Последний раз там был в сентябре. Грязища — непролазная. А я в ботиночках заявился. Да в них пройти там нельзя. Какой там коммунизм, как обещали раньше! Какой там капитализм с его благами, как обещают сегодня! Просто пройти по улице нельзя из конца в конец. Какое там светлое будущее! Надолбы вот такие стоят.

На брюхо ляжешь, перевалишься на другую сторону и дальше пошел. Лесовозы все разбивают. Деревянные тротуары ломают. Неухоженность страшная. Я там поживу и уезжаю на иркутский асфальт. Потом — на московский. Уж в столице совсем хорошо. Строят красиво сейчас. Лицо, правда, свое Москва потеряла, но зато европейский облик обрела. Тротуары с мылом кое-где даже моют. А что ж меня все тянет в Аталанку? Да потому что родное там. Родина потому что. И без этого как-то и не живется. Но это только с возрастом начинаешь остро чувствовать.

Я повидал мир. Поездил, может, даже с избытком. Было что посмотреть, было чему удивляться... Но только здесь ближе всего находишься к самому себе, к своей сути. И человек остается человеком только тогда, когда он сохраняет связи со своей землей. Когда помнит о ней. Он может уехать куда-то, работать далеко, потому что не всегда находится дело по способностям на родной земле. Но если он о ней забывает — это погибель. Человек перерождается. Происходит его мутация. Он может состояться профессионально. Но если он порывает со своими корнями — он порывает и со своим родительством…

— На всех встречах Ваши земляки с тревогой спрашивали о том, что происходит сейчас с молодежью...

— А потому что все беды докатились уже и до глубинки. Здесь тоже почувствовали, как рвется связь поколений… Ведь какую свистопляску устроили вокруг наших главных нравственных ценностей! Дошло до того, что из любви захотели сделать какую-то помойку. Я единственно за своих аталанских «радовался», когда не стало электричества и они не могли смотреть телевизор. Из него особенно столько грязи было вылито на свой народ, чего не делало ни одно другое государство. Так развращать, так испоганивать все светлое…

Как собирать теперь сердца и души?

Вернуться к настоящему сейчас — наитруднейшее дело. Может, настолько трудное, что если и можно его с чем-то сравнить, так только с тем, что нам пришлось преодолеть в Великой Отечественной войне. И может, легче было победить фашистов, чем врага, который внутри нас самих.

Я дважды был в Америке. Прожил там около двух месяцев. Слава богу, насмотрелся. Совсем другой народ. Только я не хочу сказать, что мы лучше. Во многих отношениях — хуже.

Но мы остаемся больше людьми. Мы еще умеем плакать по-настоящему и любить по-настоящему, без выгоды и расчета. И такими нам лучше и оставаться всегда.

Мы должны начать возвращаться к России.

 

Живи и помни 

 

По тому, как уничтожалась народная самобытность, Распутин не видит большой разницы между Октябрьской революцией и перестройкой. Совершенно понятно, почему от него отмежевались скороспелые «демократы». Для него это была «не власть, а напасть». Но почему его в свое время не предали анафеме коммунисты — неясно абсолютно.

Распутин еще в «застойные годы» стал своеобразным ангарским диссидентом. То, что он тогда написал, соцреализмом не являлось.

А в 1980 году он принял крещение, что в те времена расценивалось верховной идеологией как «духовное закабаление человека и его опускание до уровня ничтожества перед богом».

Распутин мог поставить свою подпись рядом с росчерками депутатов-коммунистов под обращением против «реформ смерти». И тут же как бы забирал швартовый с политического причала, напоминая, что народ «слишком много сил и жертв отдал в ХХ веке порядку, оказавшемуся нежизнеспособным по той причине, что он не мог считать Россию своей духовной родиной. Была власть, и сильная, было огромное социальное облегчение, но отвержение души и Бога сделало народ сиротой».

Свой среди чужих. Чужой среди своих.

Это Солженицын, как бы уточняя местоположение Валентина Распутина, назовет его «нравственником».

Но ни голос первого, ни второго народ сегодня практически не слышит. Или не хочет слышать?

 

Связующее звено 

 

— Валентин Григорьевич, когда Вы говорите о народе — все время обобщаете. Когда говорите с народом — словно его жалеете. Даже своим землякам не сказали ни одного резкого слова…

— Тут нужно отделять одно от другого. Только в советской энциклопедии легкомысленно называли народом все население страны. А на самом деле это российская коренная порода нации, трудящаяся, говорящая на родном языке и сохранившая свою самобытность. И жив этот народ. И его долготерпение не надо принимать за его отсутствие. В нем вся наша мудрость. И народ не хочет больше ошибаться. Боится порывов, чтобы не дойти до самоистребления.

Можно гневаться, что в деревнях сегодня спиваются. Что людям нечем заняться. Что они теряют себя. Есть о чем говорить… Но сам народ ругать нельзя. Это все равно что мать. Только устал он уже от всех этих мытарств.

Теперь вот нас потихоньку начинают встраивать в глобалистский порядок. Молодежь не случайно бунтует против него в Европе. Это бунт против выравнивания, когда сущность каждого народа уничтожается. Разрушаются все его культурные особенности. Это — нивелирующий мир.

Тяжело мне становится от таких мыслей. Потому что мы все время — из огня да в полымя.

 

Непреодолимое желание

 

На третий день у Распутина появилась приятная усталость. Словно душа родиной открылась. За автографами — очередь. Земляки приходят с его книжками, изданными в разные годы, и терпеливо выстаивают каждый раз по тридцать-сорок минут. Потом начинается фотографирование на память. «Транжирство времени», как называет этот процесс Распутин, наконец завершено. Возвращаемся в Иркутск. Сквозь жару, рыжую пыль и метель из бабочек.

— Мне Ваши земляки рассказали, что пять лет назад принимали Вас в Усть-Уде намного-намного сдержаннее. А сейчас — с таким уважением и доверительностью, что позавидуешь…

— Появилось другое отношение. Тут, может, сказывается то, что в девяностые годы меня ведь немало кляли. И такие статьи до земляков наверняка доходили. И на меня смотрели не то чтобы с сожалением, а даже и с состраданием. Особенно не вникая, прав я или нет. Наблюдали: додавят меня или не додавят. А сейчас меня начинают признавать заново. И это — как чудо.

— Вы заметили, что во время встреч Вам не задали ни одного «политического» вопроса?

— Заметил! И вот это как раз и внушает надежду, что мы меняемся. Не так быстро, как хотелось бы, но меняемся. Вся эта политизация нашей жизни… Дурная политизация исковеркала не только жизнь «больших», но и «маленьких» людей. Совсем недавно на этой политике все были помешаны.

— Валентин Григорьевич, три дня Вы пребывали в окружении огромного количества людей. А бывает, что просто не с кем поговорить? Словно один в целом мире?

— Последние годы — так оно и есть. Близких людей становится все меньше и меньше. Старость, она ведь не делает человека красивее. В любом отношении — ни внешне, ни внутренне. Старость, она многое огрубляет в человеке. Выстужает его. У меня сейчас очень небольшой круг людей, с кем можно говорить о чем угодно.

— Валентин Григорьевич, часто подходите к своим колокольчикам? Как-то Вы «проговорились», что общаетесь с ними, если довольны собой.

— Не часто. Но иногда подхожу. Посмотрю на них. Полюбуюсь. Поглажу их, чтобы откликнулись перезвоном. Поправлю свое настроение… Это как детская забава. Правда, я их только в зрелые годы стал собирать. Люблю смотреть на них, прежде чем начинаю работу.

— Удивительно, но сегодня, по крайней мере в Приангарье, Вас начали читать даже те, кто до этого не был Вашим почитателем…

— Читают, потому что я их земляк. А может быть, кто-то проверяет, исписался я или еще нет. У меня ведь тоже существует своеобразная ревность к своим друзьям-писателям. Читаю их новые книги, хотя сейчас и значительно меньше. Но есть люди, написанное которыми я никогда не пропущу.

— Астафьев был в их числе? Хотя осведомленные иркутяне посоветовали мне вообще не касаться этой темы в разговоре с Вами…

— Кто вам сказал, что у меня было плохое отношение к Астафьеву? Я его всегда высоко ценил как писателя. А все эти политические дрязги… Никому они не нужны. Со временем о них никто даже и не вспомнит.

— Виктор Петрович ждал, что Вы приедете…

— Да… Я готов был приехать… Но не на те «собрания», где было слишком много для меня чужого народа… Я к нему был готов приехать… И теперь уже…

И мы долго-долго молчим. Автобус ревет на подъеме, с трудом, из последних сил поднимаясь на возвышенность. В конце концов мы встанем. Из-под капота пойдет пар. Водитель скажет: «Ремень полетел!» Понимание, что исчезло связующее звено, возникло не в дороге, а только тогда, когда остановились.

А остановились мы прямо на перевале.

 

P.S. Дописав повесть «Дочь Ивана, мать Ивана», Валентин Распутин отправился в Овсянку. «Я ощутил непреодолимое желание поклониться ему, приехал — и почувствовал огромное облегчение… У Астафьева я многому научился —  и в литературе, и в отношении к жизни… Мы с ним очень разные… Но есть и общее — главная героиня. Бабушка. Его бабушка в «Последнем поклоне» и моя бабушка, без которой не было бы меня как писателя. Не было бы и моего языка...»

 

 
Текст:Олег Нехаев
 
Фото: Олег Нехаев, Павел Безруков, Владимир Решетников 

 

http://hiddensiberia.ru/stati/iz-zhurnala/vozvrashhenie-k-rossii/

 

 

РЕКА ЖИЗНИ. ВАЛЕНТИН РАСПУТИН